Семён Данилюк - Обитель милосердия [сборник]
Уехали они. И так мне худо стало. Будто заново осиротела. Опять осталась со степью один на один. Ночью волки воют, собаки в ответ заходятся, степь холодом веет, а маленький человечек, который и весит-то меньше хорошей собаки, сидит себе в домике, подложил ручонки под подбородок и тоже подпискивает: мол, отпустила бы ты меня, степь, в стольный Киев, к каштанчикам моим любимым, ведь ни в чем я перед тобой не виновата.
И вот сижу я, травлю себя по ночи. Вдруг слышу среди степных звуков новый вкрапился. И не звук даже, а так — будто дыхание. Я ведь, как меломан в оркестре, любой шорох в степи различала. Вскинула голову, напряглась. И впрямь посторонний звук. Усиливается. Уже жужжит тихонько, пофыркивает. Меня аж ошпарило: «Машина! Значит, по мою душу».
Время тогда, племяш, такое было: для вольных настоящего закона не существовало. А уж для зэков… Поступит команда, приедут, заберут, да и пристрелят по дороге при попытке. А потом сактируют. После трех месяцев предвариловки ничего так не страшилась. Я ведь опять надеждой на освобождение жить начала. Сорок пятый шел. И вот на тебе — едут. Настал, стало быть, мой час. Тоскушка-потаскушка моя хиленькая вмиг испарилась. Одна мысль: «Неужели всё?!» Не знаю, на что решиться: разве собак с цепи спустить? Так в этом случае и с ними церемониться не станут — перестреляют.
А гул то затихнет, то вновь приблизится. Значит, не по прямой едут, петляют. Начинаю соображать: раз прямой дороги не знают, может, не охрана, а кто залётный. Кинулась огонь в доме тушить — если и впрямь чужие, не заметят да мимо проскочат. Только поздно сообразила. Минут через пятнадцать подъехали. Стучат в ворота. Чему быть, того не миновать, — открыла. Собак так и не спустила — их-то за что понапрасну губить?
Вижу, газик тусклыми фарами на забор светит. И низенький паренек лет двадцати пяти в кожаных куртке и кепке перед калиткой сапогами на морозе притоптывает. Да еще пустым ведром себя по спине околачивает. И такой вид разухабистый — чистый опер. Шарю глазами по кожанке, ищу, где оружие запрятано.
— Что, мамаша, — спрашивает, — не подкинешь водички, в радиатор залить? Заблудился на охоте.
Значит, всё-таки не по мою душу. Пронесло на сей раз. Господи, Боже мой, слава тебе, Всевышний! И не соображаю, что вслух молюсь. В первый раз в жизни. Я ведь и до того, и после того — атеистка прожженная. А тут, видать, уверовала ненадолго. Опомнилась, только когда у него щека задергалась:
— Ты чего блажишь-то, старая?
«Блажишь» — это я бы ему спустила. А вот за старуху обиделась. Хотя, в сущности, ею и была, — тётка ткнула в сторону фото. — Отобрала ведро, калитку перед носом на щеколду затворила — он-то хотел следом втиснуться, — налила воды, заново открываю калитку, и — ведро из рук! Позади разбитного паренька стоит медведь и мерно раскачивается. Ну не то чтоб совсем медведь, но ростом и осанкой — один в один. К тому же весь в меху, от волчьей шапки до собачьих унт.
Должно быть, остолбенела я. Потому что паренек этот, язва, заухмылялся. На ведро пролитое поглядел с сожалением, головой с ехидцей покачал: плоховато-де с нервишками, хозяйка. Потом скосился на медведя и говорит:
— Пусти-ка ты нас погреться. Подмерзли малёк. Да не бойся, мы не кусаемся.
Не догадывался он, что кусачих я куда меньше боюсь. Я б, может, и прогнала. Тем более по инструкции любой контакт заключенных с вольными запрещён. Надо б сказать, что зэчка я. Сами пулей развернутся. А что, если, наоборот, решат: раз бесправная, всё дозволено? Да и видно, что намерзлись. Впустила, конечно.
Входят в дом. Медведь при свете, как шапку стянул, в человека превратился. Только рост остался медвежий — за два метра. Лицо крепкое, каменноскулое. А глаза — махонькие, но до чего живые и теплые. Как в них заглянула, отлегло, — с этой стороны беды не будет. Не понравилось, правда, что повел себя больно по-хозяйски. Прошелся вразвалочку, оглядел небогатую обстановку да хилую утварь, второму кивнул, и тот — тотчас из дома. Я было обеспокоилась — никак что удумал. Но напрасно — опустился на табурет и будто врос. Сидит, молчит да меня в упор разглядывает — из-под платка вылущивает. А унты-то в снегу. И снег, вижу, подтаивать начал. Ну, какая у тебя тетка чистюля, сам знаешь. Сказать ничего не сказала, но зыркнула от души. Думала, взовьется. А он вместо этого затылок лапищей почесал и так обескураженно улыбнулся, — если и появилась во мне злость, исчезла тут же. Ну как на такого Медведика сердиться!
При этом прозвище какая-то неясная догадка всколыхнулась во мне. Что-то смутно знакомое, где-то слышанное. Возбуждение моё тетка подметила, но то ли не обратила внимание, то ли не сочла нужным отвлекаться.
— Так вот, сидим. И всё это время во мне свербит: надо, наконец, признаться, кто я. То, что Медведик этот — большое начальство, поняла сразу. В зону пропуск на охоту кому попало не дадут. Только контакт с политической зэчкой — это вам не сайгачья охота. Коснись чего, не поглядят, что начальствою Медведей, их ведь тоже собаками травят. Только собралась с духом, второй возвращается, из машины корзину с продуктами тащит. И чего там только не было, мама дорогая! Колбаса, сыры, икра даже черная. Ну и водка, конечно.
Вот ведь интересно. Когда меня арестовали, следователь-стервишко недели через две пытку удумал: на допросе вытащил колбасу, мясо и давай кусманами наяривать. Я тогда в него пепельницей запустила — так боялась колбасу схватить. А тут шесть лет отсидела, стол от продуктов ломится, каких с тридцать восьмого не видела. Сами предлагают. А я креплюсь. И глаза отвожу, чтоб не выдать, насколько голодна. Гордость отчего-то обуяла.
Медведик меж тем молча посапывает, чесночную колбасу ломтями в рот запускает да водку лупит стаканами. Один Володька — он представился — разговор поддерживает:
— Не страшно одной в степи? И чем же это люди так досадили, что от всех подальше в вольноопределяющиеся подалась?
Больше скрывать было нельзя.
— Не я выбирала, — отвечаю. — Заключенную куда пошлют, туда идет.
Выпалила. И поднялась, чтоб проводить. Володька и впрямь осёкся, принялся рукой по лавке шарить — кепку искал. А кепка на голове оставалась — снять забыл. А вот Медведик странно себя повел. Отставил стакан, осмотрел меня по-новому, потом протянул колбасу и увесисто так, будто землю бульдозером разрывает, потребовал:
— Ешьте.
И знаешь, начала я есть. Может, оттого, что впервые голос его услышала. Ем и молчу. И они оба молчат. То на меня зыркнут, то меж собой переглянутся. Наконец поднялись. Володька замельтешил:
— Спасибо за уют-ласку, а нам пора.
И слава богу, что пора. Проводила. Заперла за ними калитку. Возвращаюсь, а корзина с оставшимися продуктами в сенях стоит. Забыли. Значит, повезло мне — еще месячишко-другой на подсобных харчах протяну. Уверена была — больше не увижу. Только месяца не прошло, опять гул в степи. И снова двое — впереди Володька с корзиной шествует, а Медведик следом топает. Проносят корзину в дом, я Володьке пустую отдаю. Минут тридцать посидели, помолчали и — поднялись. Так и повадились. Приедут, посидят, Володька потреплется ни о чем, Медведик помолчит, посопит, корзины обменяют и — дальше, фарами степь выстригать. Вдвоем всегда приезжали. Видно, никому, кроме Володьки, Медведик не доверял.
Кто я, откуда — ни ползвука. Медведик вообще за всё время, дай бог, десятка два слов обронил. Только глазёнки жадные — куда я, туда и они следом. Будто каждый раз на месяц вперед мною пропитывался. Тут и слов не надо. А вот Володька, у того язык не на привязи. То там, то здесь проболтается. От него я и выведала, кто такой Медведик.
И тут наконец меня озарило: ведь Медведиком, со слов мамы, тетка называла последнего из своих мужей. После него замуж уже не пошла, хотя домогались даже в шестьдесят.
— Кажется, он был директором какого-то комбината! — выкрикнул я.
— Угольного, племяш, угольного, — улыбаясь глазами, подтвердила тётя Оля. — И не какого-то, а в Караганде. То есть бог и царь. Хотя нет — только царь. И тоже под богом ходил. И если б прознали, что под видом охоты зэчку политическую навещает, сам понимаешь, — тетка полоснула себя ребром ладони по горлу. — Но ездил ведь, стервец! А мне в конце концов что? Хочет — ездит, шуганут — вмиг остынет. А пока — какое-никакое развлечение. Да и — что душой кривить? — он же меня, доходягу, на ноги поставил. Полгода так продолжалось. А потом очередной месяц прошел — их нет. День, другой — всё нет. Во мне отчего-то раздражение забурлило, шутки они со мной шутить вздумали — хотим заедем, хотим нет. Появитесь, думаю, голубчики, хрен я вас на порог пущу. Через пару дней подобрела — черт с вами, пущу. Но так встречу, что сами пулей усвистаете. Корзину отдам, а новую назло не возьму. То-то морда сытая медвежья вытянется! С мыслью о сладкой мести заснула. Еще неделя прокатила! Слух мой хваленый изменил мне окончательно: чуть не каждый час гул машины чудится, — бегу к калитке. И когда в очередной раз так впустую сбегала, будто вспышка: бабонька, да ты ж его ждешь! Поняла — и сама себе поразилась. Так не бывает! Ведь восемь лет скорбного существования, казалось, давно во мне женщину спалили. И вдруг откуда что берется? Будто травинка сквозь асфальт продралась. Что же это за сила у жизни такая? И следом запоздалая догадка: раз не приехал, значит, беда с ним? Как стояла меж моих пёсиков, так меж них и осела. Людям бы такими чуткими быть, как собакам, — вылизывать принялись, утешать.